Метка: rational discourse

  • О природе морали и роли права в ее формировании

    // Социум и власть. – 2012. -  №6(38). С. 63-67.

    В статье критикуются распространённые в отечественной юриспруденции и этике взгляды, согласно которым мораль исторически предшествует праву, служит его критерием, а право представляет собой «минимум морали» – совокупность важнейших нравственных норм, обеспеченных государственным принуждением. Автор показывает, что такая трактовка основана на легистском понимании права и рационалистической интерпретации морали, игнорирующей её сопереживательную природу. Опираясь на идеи А. Шопенгауэра и современные исследования, обосновывается тезис, согласно которому онтологической предпосылкой морали является способность к сопереживанию, унаследованная человеком от животных. Право же возникает как чисто социальный регулятор, конституирующий общество и формирующий способность к рациональному выбору и рефлексии над нормами. Именно эти рациональные элементы, выработанные в процессе становления права, впоследствии интегрируются в сопереживательную регуляцию, превращая её в собственно мораль. Таким образом, право не является производным от морали, а мораль не есть некое внеисторическое основание права.

    Ключевые слова

    Мораль, право, сопереживание, сострадание, рациональный дискурс, легизм, правогенез, нравственное размышление, этика, социальная регуляция.

    On the Nature of Morality and the Role of Law in Its Formation

    Abstract

    The article criticises the widespread views in Russian jurisprudence and ethics according to which morality historically precedes law, serves as its criterion, and law represents a “minimum of morality” – a set of the most important moral norms backed by state coercion. The author demonstrates that such an interpretation rests on a legalistic understanding of law and a rationalistic interpretation of morality that ignores its empathetic nature. Drawing on the ideas of A. Schopenhauer and contemporary scholarship, the thesis is argued that the ontological precondition of morality is the capacity for empathy, inherited by humans from animals. Law, by contrast, emerges as a purely social regulator that constitutes society and develops the capacity for rational choice and normative reflection. It is precisely these rational elements, forged in the process of the genesis of law, that are later integrated into empathetic regulation, transforming it into morality proper. Thus, law is not derived from morality, nor is morality some ahistorical foundation of law.

    Keywords

    Morality, law, empathy, compassion, rational discourse, legalism, genesis of law, moral reflection, ethics, social regulation.

    Текст:

    О типичных заблуждениях в понимании соотношения права и морали

    Существует ряд распространенных заблуждений, препятствующих действительному пониманию соотношения права и морали. Одно из них – легизм, согласно которому существование и возникновение права неразрывно связано с деятельностью и возникновением государства. Такой подход, казалось бы, позволяет легко и просто различить правовые и моральные нормы:

    «Право — это система порядка в обществе, наделенная государством принудительной силой, а мораль — система представлений о поведении в обществе, не обладающая такой силой» [6, с. 88]. Пока «не убий» не поддерживается государством, это лишь моральная норма, когда же ее формулирует и гарантирует государство, она становится также и правовой. Соответственно, моральная регуляция трактуется как внутренняя, а правовая — как внешняя, утверждается, что в основе первой лежит свобода, а второй — принуждение, что первая исторически предшествует второй. При этом обычно понимается, что государство берет под свою защиту не все, а лишь самые главные моральные нормы. Соответственно, мораль оказывается своего рода критерием и основанием права, а право — минимумом морали*. Такого рода взгляды сегодня в России весьма распространены: «Право основывается на общественной морали (нравственности)» [11, с. 147]; «Без моральных скреп любая правовая конструкция разрушится, словно карточный домик, ибо в основе любых правовых отношений лежат отношения моральные» [11, с. 148]

    «Право — это часть морали, обладающая потенциальной принудительной силой… но мораль не всегда есть право (та часть морали, которая не может быть подкреплена принуждением)» [6, с. 88]; «Право не должно противоречить морали… Многие правовые нормы закрепляют не что иное, как нравственные требования» [5, с. 10]; «С точки зрения общей системы ценностей, сложившихся в современном обществе, право должно отвечать требованиям морали» [1, с. 336]; «Юристы по роду своей деятельности изучают, толкуют, применяют прежде всего правовые нормы — это их специальность. Но они для оценки поведения субъектов правовых отношений и правильного  разрешения  возникающих  коллизий постоянно обращаются и к этическим критериям, ибо в основе права лежит мораль» [7, с. 215] и т. д. Однако понимание того обстоятельства, что право возникает вместе с обществом [14; 15], что оно является важнейшим фактором, конституирующим саму социальную ткань, лишает основы все эти утверждения.

    Еще одна важная причина, мешающая корректной демаркации морали и права, связана уже не с проблемами правопонимания, а с содержанием морали. Известный современный английский этик Алан Монтефиоре говорит: «Если мы попытаемся перевести термин «мораль» с достаточно высокой степенью точности на язык иной культурной традиции или другого исторического времени, то мы столкнемся с существенными трудностями. Даже общее понятие того, что «мы» обычно называем моралью, не всегда можно реконструировать или объяснить на другом языке или в терминах другой традиции, т. е. отличной от того, что можно было бы назвать в самом широком и, конечно, нестрогом смысле современным «западным» миром и того, что порождено им» [8, с. 136].

    Несомненный факт, который констатирует А. Монтефиоре, если вдуматься, есть нечто весьма удивительное. Он означает или столь кардинальное различие культур, что этот фундаментальнейший механизм регуляции в других культурах вообще отсутствует как нечто цельное, или что термин «мораль» как базовый концепт западной этики, на самом деле есть один из «идолов площади», то есть неправильно образованных понятий, которые лишь уводят от истины. Причем или — не исключающее. Попытаемся в какой-то мере разобраться в этой ситуации.

    Сегодня почти общепризнанным стало понимание того, что фундаментальной ошибкой трактовки морали в истории западной философии является ее крайняя рационализация. Критика рационалистической этики высказывается и в работах современных российских авторов, особенно А. А. Гусейнова: «Обоснование морали, — пишет он, — традиционная, к тому же центральная, тема философской этики» [3, с. 48]. При этом «обоснование — сугубо рациональная процедура. Уже в самом вопросе неявно заложена мысль, что мораль обязана оправдаться перед разумом, получить от него как бы

    * Идея, восходящая к римлянам, ясно проговоренная Шопенгауэром, хотя в истории правовых учений ее почемуто обычно связывают только с Еллинеком и Соловьевым.

    64

    вид на жительство. Тем самым разум оказывается в царском кресле еще до того, как доказаны его права на трон» [2, с. 127]. Между тем, «мораль укоренена не в разуме, или, по крайней мере, не только в разуме». Она имеет «иную природу, иной источник, чем познающий разум» [2, с. 127].

    Согласно Гусейнову, следует «принять мораль как атрибутивное свойство человека, как изначальную основу человеческой идентичности, которая для своего существования не должна получать санкцию познающего (чуть было не написал «надзирающего») разума» [2, с. 141]. Именно эта попытка всепроникающей интервенции разума в мораль, его метастазы, стремящиеся прорасти едва ли не в каждую клеточку нравственных отношений, привели к трансформации понимания (и, соответственно, понятия) морали, а отчасти и ее самой, поскольку, как точно замечает А. Гусейнов: «Этика, будучи знанием о морали и в качестве знания о ней, является также частью (моментом) самой морали» [4, с. 3]. Сегодня несамодостаточность познающего разума как базового регулятора человеческого поведения, в том числе якобы образующего фундамент морали, банальная истина, которой сопротивляются только «идолопоклонники разума*». Но если мораль имеет «иную природу, иной источник…», то каков же он?

    О сопереживании как предпосылке морали и о роли права в ее становлении

    Почти все этические учения предполагают провозглашение добра в качестве конституирующей (или одной из конституирующих) моральной ценности. «Мораль, согласно общепринятому пониманию, — это представления людей о добре и зле» [6, с. 88]; «Главное в морали — это представления о добре и зле» [7, с. 215]. Это достаточный резон, чтобы начать разговор о морали с понятия добра.

    Из всего многообразия контекстов употребления этого понятия выберем наиболее простой. Что означает, что я добр к какому-либо? Наличие у меня действенного бескорыстного стремления к тому, чтобы ему было хорошо. Что может лежать в основе такого стремления? Ответ давно дал А. Шопенгауэр, которому и предоставим слово:

    «Когда… [некто] совсем не стремится ни к чему иному, кроме как к тому, чтобы этот другой не потерпел ущерба или даже получил помощь, поддержку и облегчение. Только эта цель налагает на поступок или воздержание от него печать моральной ценности, которая поэтому основана исключительно на том, что поступок совершается или не совершается просто на пользу и во благо другому лицу… Очевидно, это возможно лишь благодаря тому, что этот другой становится последнею целью моей воли, совершенно такою же, как в других случаях бываю я сам; благодаря тому, следовательно, что я совершенно непосредственно желаю его блага и не желаю его зла, столь же непосредственно, как в других случаях только своего собственного. А это необходимо предполагает, что я прямо вместе с ним страдаю при его горе как таковом, чувствую его горе, как иначе только свое, и потому непосредственно хочу его блага, как иначе только своего. Но это требует, чтобы я каким-нибудь образом отождествился с ним, т. е. чтобы по крайней мере до некоторой степени упразднилась та полнейшая разница между мною и всяким другим… Разобранный здесь процесс не вымышлен и не схвачен из воздуха, а есть процесс действительный, даже вовсе не редкий: это повседневный феномен сострадания, т. е. совершенно непосредственного, независимого от всяких иных соображений участия прежде всего в страдании другого, а через это в предотвращении или прекращении этого страдания… Лишь поскольку данный поступок берет начало в этом источнике, имеет он моральную ценность, а всякое действие, обусловленное какими-либо другими мотивами, лишено ее. Коль скоро возбуждается это сострадание, благо и зло другого становится непосредственно близким моему сердцу, совершенно так же, хотя и не всегда в равной степени, как в других случаях единственно мое собственное: стало быть, теперь разница между им и мною уже не абсолютна. Во всяком случае, процесс этот достоин удивления, даже полон тайны. Это поистине великое таинство этики, ее первофеномен…» [17, с. 205–206].

    Поскольку никакого другого убедительного ответа на вопрос о том, откуда возникает бескорыстное стремление делать добро другому, без которого о морали говорить не приходится, в этической литературе не существует, мы приходим к выводу, что в основании морали лежит сопереживание**.

    Способность сопереживания исходно возникает у высокоразвитых животных, чье поведение формируется в значительной степени после рождения. Пока особь не научится жить самостоятельно, сопереживание работает как механизм, обеспечивающий ей родительскую опеку и защиту. Дальнейшая животная эволюция расширяет функции сопереживания. Но это,

    * Выражение А. Шопенгауэра.

    ** Сострадание – одно из его важнейших проявлений, однако само по себе сострадание объясняет лишь направленность против зла, но не позитивную направленность к добру, поэтому, на наш взгляд, термин «сопереживание» здесь более точен.

    65

    конечно, не означает, что в животном мире есть мораль. Акцентируемые обычно нравственное размышление и основывающийся на нем свободный выбор неверно абсолютизировать, однако их атрибутивность морали неоспорима.

    Нравственное размышление, непосредственно предшествующее моральному действию или относительно отвлеченное, может включать в себя определение места некоторой ситуации в нормативном пространстве, сопоставление оценок ситуации в свете различных систем моральных норм, оценку норм в свете ценностных абсолютов, корректировку норм, моральных категорий и т. д.* Одна из существенных характеристик нравственного размышления заключается в том, что оно носит по преимуществу нормативный характер и представляет собой соотнесение нормативных высказываний с фактическими или с другими нормативными. Однако существовали ли в доправовой период нормативные высказывания?

    Как отмечает Ф. Хайек, «человек, безусловно, не знает всех правил, которые управляют его действиями, в том смысле, что он не способен выразить их словами» [12, с. 61]. Это несомненно: неграмотный человек строит свою речь в соответствии с правилами грамматики, о существовании которых он не подозревает. По мнению Хайека, «в примитивном обществе вряд ли в меньшей степени, чем в животных сообществах, структура социальной жизни определяется правилами поведения, которые проявляют себя только в фактическом соблюдении. И лишь когда несогласие между индивидуальными умами достигает значительной степени, возникает необходимость выразить эти правила в такой форме, чтобы их можно было сообщать, преподавать, корректировать отклоняющееся поведение и договариваться при расхождении мнений о надлежащем поведении. Несмотря на то, что в истории, безусловно, не было такого периода, когда человек жил, не имея законов, которым он подчинялся, но на протяжении сотен тысяч лет он жил без законов, которые он «знал» — в том смысле, что был способен их сформулировать» [12, с. 61–62].

    В постприродном доправовом и досоциальном мире [см.: 14] регуляция поведения осуществлялась через эмоции, группа представляла собой неразрывное единство, возможные внутригрупповые конфликты были не более чем ситуативными, рефлексии над правилами не требовалось и, следовательно, необходимости в их вербализации не возникало. Более того, нормативное высказывание имеет сложную логико-лингвистическую структуру, которая могла сформироваться только в длительном процессе становления в рамках таких социальных процедур, которые ее требовали и создавали соответствующий мощный вектор логико-лингвистической эволюции, осуществляющий селекцию логических новаций и вербальных форм их фиксации, позволяющих формулировать и устанавливать деонтическую модальность. Поскольку в постприродном мире такой вектор отсутствовал, можно с полной уверенностью считать, что сами нормативные высказывания сформировались только в ходе развития (даже не становления) права.

    Нравственное размышление, разумеется, в целом протекает по общим законам логики — иначе по отношению к нему применение термина «размышление» было бы некорректно. Соответственно,       через      него        рациональная регуляция поведения проникает и в мораль. Поскольку рациональная регуляция предполагает и способность выбора, и поскольку обе эти способности формируются в процессе становления права, то историкогенетическое и функциональное отношение между правом и моралью выглядит совсем не так, как это принято считать. Сопереживательная регуляция возникла задолго до юридической. Именно преодолением ее ограниченности стало право. Сформировавшиеся в рамках становления права рациональная регуляция поведения и способность выбора, которые homo juridicus перенес в систему сопереживательной регуляции, вывели последнюю на уровень морали. То есть не право как целостный регулятор, а элементы, хотя и возникшие в его рамках, но достаточно автономные, чтобы они могли войти и в другие регулятивные системы, конституировали мораль на основе базовой и сущностной для нее сопереживательной регуляции.

    Нравственное размышление как элемент системы моральной регуляции обладает в сравнении с юридическим кардинальной спецификой, фиксируемой Шопенгауэром: «При этом сострадание всегда остается наготове выступить, и поэтому, если когдалибо в единичных случаях принятое нами правило справедливости**(стр66) начинает колебаться, то для поддержки его и для оживления справедливых намерений ни один мотив (оставляя в стороне эгоистические) не действует так сильно, как почерпнутый из самого первоисточника, из сострадания» [17, с. 211]. Сопереживание — своего рода критерий истины нравственных размышлений. «Если моя душа восприимчива до этой степени к состраданию, то последнее удержит меня, где и когда я для достижения своих целей захотел бы воспользоваться в виде средства чужим страданием» [17, с. 210]. По отношению

    * Под несколько иным углом зрения об этих операциях говорит С.М. Шалютин [16, с. 222].

    66

    к нравственной сфере оно выступает как своего рода первоначало. И дело не только в том, что «сострадание всегда наготове», но и в том, что нравственные нормы и нравственные категории суть сконцентрированный опыт сопереживательного поведения, который они несут в себе в снятом виде. Таким образом, нравственное размышление синтезирует в себе рациональный и сопереживательный компоненты.

    Наличие в моральной регуляции атрибутивного сопереживательного компонента коренным образом разделяет право и мораль. Право — чисто социальный регулятор. Мораль — регулятор социально-антропологический. Поэтому субъектами права могут выступать и нефизические лица, тогда как субъектами нравственного отношения и нравственного поведения — только люди.

    Не менее существенной является и специфика морального выбора, также в значительной мере обусловленная сопереживательным основанием морали, который, в свою очередь, неразрывно связан с еще одним ее важнейшим и обычно игнорируемым или не понимаемым свойством — тем, что мораль регулирует отношения только в кругу своих. Самое страшное моральное преступление — предательство. Но предать можно только своего, чужого предать невозможно по определению. Аналогичным образом мораль осуждает, например, ложь: нельзя не вообще лгать, а лгать своим. Штирлица, искусно лгавшего всему его окружению, мы не осуждаем, поскольку это окружение нам враждебно. Эта ограниченность морали кругом своих имеет и иной, но тоже весьма важный аспект: мораль не действует на чужого — именно потому, что чужой не сопереживает: «Смеясь, он дерзко презирал земли чужой язык и нравы…».

    Кто такие свои? С точки зрения охвата круг своих тождествен кругу тех, кому мы сопереживаем. С точки зрения формирования этих кругов, здесь есть двусторонняя зависимость. Если самоидентификация вписывает нас в общность, члены которой тем самым оказываются для нас своими, то при определенных обстоятельствах независимо от нашей воли у нас возникает сопереживание по отношению любому входящему в эту группу, например, в случае угрозы его жизни или здоровью. В то же время, если в силу тех или иных обстоятельств сопереживание возникло по отношению к кому-то, кто ранее не входил в круг своих, он стал своим человеку, у которого возникло это чувство. Сопереживание, то есть совместное переживание, и есть та связь, которая поддерживает единство множества индивидов, являющихся по отношению друг к другу своими. Принятие кого-либо как своего и означает распространение на него презумпции сопереживания, а возникновение сопереживания по отношению к кому-либо, в свою очередь, означает его включение в число своих.

    Рационалистская интерпретация морали, игнорирующая ее сопереживательную основу, не позволяет правильно осмыслить границы нравственной регуляции в смысле круга субъектов, отношения между которыми она может или не может регулировать. «Воинствующий рационализм» адресуется автономной разумной воле индивидуального субъекта, видя в ней персонификацию универсального разума. При этом, даже если он соотносит этого субъекта с другими субъектами, они оказываются такими же персонификациями. В рамках логики этического рационализма люди тождественны, и нет даже инструментария их дифференциации. Поэтому рационалистическая этика имманентно содержит претензию на всечеловечность (что, помимо всего прочего, несет опасность порождения насилия).

    Не запрещено дискутировать, возможна ли единая охватывающая всех людей мораль. Однако фактом является то, что реальные нравственные системы работают по другому. Поэтому, если не перепрыгивать на позицию морализаторства, а оставаться в рамках исследования реально работающих регулятивных механизмов, то рационалистическая интерпретация морали оказывается совершенно неадекватной и препятствует пониманию других этических проблем, в частности — характера морально выбора.

    В развитых обществах у каждого человека есть не один круг своих, а несколько. Системы моральных норм у разных своих могут существенно различаться. В таком случае моральный выбор — это выбор не просто системы норм, но и тех, кто тебе более свои. Это обстоятельство делает моральный выбор несопоставимо

    ** Мы не вполне уверены в том, что категория справедливости является моральной. Есть большой резон в позиции В. С. Нерсесянца, утверждающего, что «справедливость – внутреннее свойство и качество права, категория и характеристика правовая, а не внеправовая (не моральная, нравственная, религиозная и т.д.)» [10, с. 28]. Стоит упомянуть, что и Харт, хотя и относил справедливость к нравственности, подчеркивал, что справедливость составляет в ней «отдельный раздел» [13 с. 159], и что «суть моральной критики в терминах справедливости или несправедливости обычно отличается от других типов моральной критики и обладает особой спецификой, отличающей ее от других типов общей моральной критики» [13, с. 160]. Возможно, истина в том, что императив справедливости, возникнув в рамках становления права (что несомненно), также интегрируется в мораль, определенным образом модифицируясь, в результате чего возникает то, что называют моральной справедливостью. Однако более детальное обсуждение уведет нас слишком далеко в сферу философии морали, что не входит в задачи данной работы.

    67

    более трудным в сравнении с другими актами выбора.

    Непонимание специфики морального выбора имеет много негативных последствий, в том числе вполне практических. В качестве примера можно привести проблемы, возникшие в России в связи с введением судов присяжных. Человеческий индивид не является отдельно субъектом юридическим и отдельно моральным. Присяжный, принимая решение, руководствуется не только правом, но и моралью. А мораль предполагает определение круга своих. В тех обществах, где характер самоидентификации жестко вписывает индивида в некоторую группу, ярко выраженно отграниченную от других, морально-сопереживательная регуляция подминает правовую, и присяжному становится безразлична юридическая сторона вопроса.

    «Застарелый конфликт между племенной моралью и универсальными требованиями справедливости на протяжении всей истории проявлялся в виде повторяющихся столкновений между чувствами преданности и справедливости. И поныне преданность таким особым группам, как классы или профессии, а также клан, нация, раса или религиозные сообщества, является величайшим препятствием для универсального применения правил справедливого поведения» [12, с. 314]. Когда подсудимый свой, а потерпевший чужой, — присяжный примет решение в пользу подсудимого. Когда подсудимый чужой, а потерпевший свой, — он примет решение против подсудимого. Если ситуация такова, что работает «самосознание отдельного человека как признающее сущностную идентичность с другими в такой степени, как будто другие составляют часть его самого» [9, с. 365], то на самом деле здесь нарушается

    фундаментальнейший принцип современного процессуального права: nemo judex in propria causa*. Суд присяжных может быть орудием вершения справедливости лишь в развитом гражданском обществе, где «принадлежность к особым группам есть дело добровольное» [12, с. 314]. В российских дискуссиях относительно судов присяжных отсутствует один из фундаментальных аргументов, что обусловлено теоретической ошибкой частичного смешения морали и права, непонимания природы их радикального различия и, соответственно, неадекватного проведения демаркационной линии.

    * * *

    Итак, ошибочными являются распространенные взгляды на соотношение морали и права, состоящие в том, что мораль предшествует праву, является его критерием, а право представляет собой «минимум морали», то есть совокупность важнейших моральных норм, взятых государством под силовую защиту. В действительности мораль и право — принципиально различные по своей природе регуляторы поведения. Право представляет собой систему обязательств, взятых на себя свободными равными субъектами перед лицом друг друга. Становление правовой регуляции является фактором формирования общества, конституирует способность выбора и рационального управления поведением. Онтологической предпосылкой морали является способность сопереживания, унаследованная людьми от животных. Мораль возникает через интеграцию в сопереживательную регуляцию поведения способностей выбора и рационального управления поведением, возникших в логике становления права.

    1. Алексеев С. С. Право: азбука – теория – философия: Опыт комплексного исследования. М. : Статут, 1999.
    2. Гусейнов А. А. Мораль и разум // Разум и экзистенция: Анализ научных и вненаучных форм мышления. СПб., 1999.
    3. Гусейнов А. А. Обоснование морали как проблема // Мораль и рациональность. М., 1995.
    4. Гусейнов, А. А. Понятие морали [Текст] / А.А. Гусейнов // Этическая мысль. Вып. 4. М., 2003.
    5. Кобликов А. С. Юридическая этика. Учебник для вузов. М.: НОРМА, 1999.
    6. Лившиц Р. З. Теория права: Учебник. М.: Бек, 2001.
    7. Матузов Н. И., Малько А.В. Теория государства и права. М., 2002.
    8. Монтефиоре А. Личная тождественность, культурная тождественность и моральное рассуждение // Мораль и рациональность. М., 1995.
    9. Myers, F.R. Emotions and the Self: A Theory of Personhood and Political Order among the Pintupi / F. R. Myers // Ethos. V. 7. 1979. P. 365.
    10. Нерсесянц В. С. Философия права. М.: ИНФАМ, 1997.
    11. Поляков, А. В. Общая теория права [Текст]: Учебник / А.В. Поляков, Е.В. Тимошина. СПб.: Издво СПбГУ, 2005.
    12. Хайек, Ф. А. Право, законодательство и свобода: Современное понимание либеральных принципов справедливости и политики [Текст] / Ф.А. Хайек. М.: ИРИСЭН, 2006.
    13. Харт Г. Понятие права [Текст] / Г. Харт. СПб.: Издво СПбГУ, 2007. С. 159.
    14. Шалютин, Б. С. Правогенез как фактор становления общества и государства [Текст] / Б.С. Шалютин // Вопросы философии. 2011. № 11.
    15. Шалютин, Б. С. Становление права [Текст] / Б.С. Шалютин // Государство и право. 2011. № 5.
    16. Шалютин, С. М. Машины. Люди. Ценности [Текст] / С.М. Шалютин. Курган, 2006.
    17. Шопенгауэр А. Об основе морали // Свобода воли и нравственность. М., 1992.

    * Никто не может быть судьей в собственном деле.

  • Ход конем по голове

    // https://www.facebook.com/shalutinbs/posts/570327113032999

    Статья также была опубликована 19.09.2013 информационным агентством znak.com/content/blogs/261 . Ввиду его закрытия в настоящее время по данному адресу недоступна.

    Аннотация
    Статья представляет собой анализ социокультурной сущности науки и её отношений с государством в контексте принятия в России закона о фактической ликвидации Российской академии наук (2013). Автор рассматривает науку как социальный институт, основанный на рациональном дискурсе, и прослеживает его исторические корни от античности и судебных процедур до Нового времени. Показано, что в России наука была импортирована государством и всегда существовала как «заповедник» свободной мысли, но в постсоветский период утратила государственную защиту и оказалась под угрозой. В статье анализируются две последовательные волны социально-культурной динамики: подъём рационального дискурса, исходящего из научной среды, и последующий мощный иррациональный откат, захвативший образование и саму науку. Обосновывается тезис, что нынешняя власть не заинтересована в поддержке науки, поскольку та формирует ценности, противоречащие вертикали власти. В качестве стратегического выхода предлагается переориентация научного сообщества на союз с политическими силами, ориентированными на построение гражданского общества, а также приоритетное развитие социогуманитарного знания и внутренняя реформа академических структур.


    Ключевые слова
    Российская академия наук, реформа РАН, наука, государство, рациональный дискурс, гражданское общество, образование.


    A Knight’s Move to the Head

    Abstract
    The article offers a sociocultural analysis of science as a social institution and its relationship with the state, against the backdrop of the adoption of the law on the de facto liquidation of the Russian Academy of Sciences in 2013. The author traces the historical origins of rational discourse from antiquity and judicial practices to modern science, emphasising that science is not merely a cognitive activity but an institutionalised system of values and norms. In Russia, science was imported by Peter the Great and functioned as a protected enclave of free thought, yet after the Soviet collapse it lost state patronage and now faces existential threats. The text examines two successive waves of socio‑cultural dynamics: the rise of rational discourse emanating from the scientific sphere, and the subsequent powerful irrational backlash that has engulfed education and science itself. The author argues that the current state apparatus no longer needs science for military or internal control purposes, viewing it instead as a source of dangerous civic virtues such as dignity and autonomy. The author contends that the scientific community should abandon futile petitions to the state and instead seek alliances with pro‑civil‑society political forces, while simultaneously reforming its own structures and prioritising the social sciences and humanities. The article concludes that the survival of Russian science depends on a new institutionalisation rooted in civil society rather than militaristic patronage.


    Keywords (English)
    Russian Academy of Sciences, science, RAN reform, state, rational discourse, civil society, education.

    Текст:

    Итак, Госду.а в третьем чтении приняла законопроект о ликвидации Российской академии наук, завершив победой первый этап войны против великой российской науки, развязанной нынешним правящим классом, пожалуй, самым невеликим в русской истории. Мысль о том, что эта победа пиррова, составляет общий знаменатель местами цензурных комментариев ученого люда. Самые интеллигентные говорят примерно как директор Института проблем передачи информации академик Александр Кулешов: «Коллеги, друзья! Произошло ожидаемое. Но все только начинается, главное сейчас, чтобы мы остались вместе. Чтобы в борьбе с этой швалью никто из нас не оказался бы одиноким…Доберутся до всех. Потому что — это ненависть. Ненависть генетическая, врожденная. Ненависть посредственностей к этим чертовым «умникам», невесть что о себе возомнившим. Мы – пишет Кулешов — справимся. Хрен они нас сожрут, подавятся».
    Между тем, в сознании людей, непосредственно не связанных с наукой, протесты ученых выглядят как цеховая самозащита. Часть либеральной оппозиции комментирует ситуацию в духе того, что, мол, помалкивали, когда наших давили, шиш вам теперь, а не поддержка. Из самого последнего: «Академия наук за истекшие 20 лет защищала чьи-нибудь права? Поднимала ли оно голос внятно против клерикализации образования, против насаждения церковно-приходского взгляда на вещи, против закрытия, исчезновения множества культурно-просветительных программ что на телевидении, что на радио, что в образовании?.. … Да был ли покойный нравственным человеком?» (Дмитрий Быков). Увы, перечень, в общем, обоснованных претензий можно и усилить. Но с каких пор невмешательство в убийство может быть оправдано сомнениями в нравственности жертвы?
    Насчет «покойного» Быков явно поспешил. Впрочем, ситуация слишком серьезна для упражнений в метафорах. Больше того, она сложна для понимания, без которого отношение к ней эмоционально и поверхностно. Относится это и ко множеству текстов и выступлений самих ученых, порожденных негодованием геростратовским законопроектом, хлестких, но практически не затрагивающих, не объясняющих природу самой науки. А без этого любые утверждения о том, как должны строиться ее отношения с обществом и государством остаются не обоснованными. Уверен, что и среди сторонников законопроекта, как немногочисленных академических, так и даже чиновных, есть горсточка тех, которые хотят, как лучше, но не ведают, что творят.
    Отнюдь не очевидная ни либеральной оппозиции, ни, увы, академическому сообществу суть дела состоит в том, что и судилище над «кощунницами», и подмена места для дискуссий взбесившимся принтером, и уничтожение Академии — разные волны одного цунами, причем последняя наносит мощнейший удар по самому цивилизационному основанию российского общества. Газета – не лучшее место для прояснения того, что есть наука, но так вышло, что этот вопрос центральный в играющейся блиц политической партии, ставка в которой слишком высока, чтобы можно было неспешно дискутировать в медленном ритме академических журналов.
    Апологет ликвидации биолог Северин утверждает: «…наукой занимаются люди. Организация – ничто. Наукой занимаются ученые в лабораториях, или не занимаются, тогда они не ученые… ». Этот перл – в духе механики XVII века. Современный исследователь, и биолог особенно, может такое сказать только в состоянии аффекта, когда эмоции отключают разум. Это примерно то же, что сказать: «Живет не организм. Организм – ничто. Живут клетки, расположенные в органах, тканях и проч.». Наука – тоже своего рода «организм», точнее — социальный институт. «Геномом» его, как любого института, выступает система определенных ценностей и норм.
    И до науки люди достигали значительных познавательных результатов. Достаточно вспомнить древневосточное так называемое рецептурное знание о небесных телах, различных измерениях, технологиях и т.п. Однако наука, зародившись в Античности, исчезнув в Средневековье и начав триумфальное шествие в Новое время, стала наиболее эффективной формой познания многих (не всех) сфер действительности. При этом появление ее произошло совсем не в результате развития самой по себе познавательной деятельности.
    В науке исследователь представляет новое знание вместе с его обоснованием научному сообществу для рациональной критики. Именно такая организационная форма, называемая рациональным дискурсом, будучи воспринятой познанием, придала ему небывалое ускорение.
    Рациональный дискурс возник не в познании, а в праве, наиболее наглядно – в суде. Не случайно по-русски суд, суждение и рассуждение – одного корня. Аналогично в латыни judex – судья, judícium – суждение. Смысл судебной процедуры, появившейся на заре общества, в том, что стороны конфликта представляют в обоснование своей позиции рациональные аргументы. Эта процедура появляется в межгрупповых отношениях и приходит на смену силовому столкновению. Немножко упрощая, можно сказать, что люди договариваются о правиле суда, то есть о том, чтобы в случае конфликта не вопить «наших бьют», созывая на бойню, а разумно договариваться о способе решения проблемы. Право, то есть система договорных обязательств, поддерживаемых судебными процедурами, было механизмом мирной интеграции групп в более крупные общества.
    Все меняет появление государства. Сначала масштабные войны порождают единоначалие, потом оно идеологически закрепляется верой в божественное происхождение вождя, потом он создает дружину как привилегированно вооруженную боевую единицу для внешнего употребления, потом дружина разоружает население и превращается в государство – репрессивную структуру по отношению к собственному обществу. Владение дубиной, причем единственной и богом данной, позволяет не договариваться, а господствовать. Государство исходно есть возврат от логической силы права к тупому физическому доминированию.
    Усиление права в средневековой Европе через развитие гражданско-правовых отношений как среды экономической эволюции означало практическую рационализацию общественной жизни. Другой стороной того же процесса возвышения разума стала схоластика, породившая доказательства бытия Бога и тем самым сдавшая его: если Бог обосновывается разумом, значит, разум теперь и есть конечное основание. На смену Богу, уже не способному надежно подпирать власть, приходит альтернативная идея ее легитимации – общественный договор. Тогда же становится дурным тоном и апелляция к Богу в вопросах познания. Голландский юрист Гроций заявляет: «Даже Бог не может сделать, чтобы дважды два не равнялось четырем» . Эта формула знаменует начало институциональной организации науки. Наука не может существовать, пока вопрос об истине решается церковно-идеологической вертикалью. Она становится возможна лишь тогда, когда в качестве последнего и решающего аргумента огонь инквизиции замещается светом разума. Но замена эта неосуществима только внутри сферы интеллектуальных конструкций, без выхода в мир социальных отношений, без перехода, как говаривал Маркс, от оружия критики к критике оружием, которую осуществляют политические революции.
    Интеллектуальное освобождение, сделавшее возможным науку, — детище социальных преобразований в такой же мере, в какой сами преобразования – детища этого освобождения. В борьбе против силового и идеологического порабощения возникает пространство свободной интеллектуальной дискуссии, внутри которого и формируется наука, институциональная организация которой обусловливает эффективное порождение нового знания. Причем поскольку в науке рациональный дискурс максимально очищен от привходящих факторов, играющих важную роль в социальных отношениях, наука становится матрицей, через которую воспроизводится системообразующая база европейской (изначально) цивилизации. Происходит это посредством высшего образования, ядром которого и выступает наука, и получение которого является пропуском на ключевые позиции в обществе.
    В Россию наука была импортирована Петром I. Продукт пробудившегося социального разума, права и свободы, противостоявших самовластному «Богом данному» государству, в России она стала придатком этого государства. Отсутствие собственных корней в общественной жизни имело два главных следствия. Во-первых, недостаточная ценностная автономия и ориентация на «чего изволите». Во-вторых, если Декарт, Лейбниц, Ньютон – титаны и основатели и физико-математического, и гуманитарного знания Нового времени, то российская наука оказалась одноногой: от рождения вместо живой опоры социального исследования ей вставлен протез официальной идеологии.
    Операцию по ампутации также и здоровой конечности, начатую большевиками, пришлось прервать. Когда до швондерской власти дошло, что современного оружия ей не видать без физики и математики, на недоуничтоженной базе дореволюционных кадров и традиций был создан «загон-заповедник свободной мысли» , где и произошла институционализация ядра уже советской науки, внутри которого в значительной мере действовали правила и ценности научного сообщества, то есть нормального рационального дискурса.
    Надо сказать, что статус производителя оружия – вещь гораздо более надежная, чем капризы монаршей воли. Теперь наука и власть ВЗАИМОзависимы. Власти приходится смириться со своим невсемогуществом, научиться терпеть существование в «научном заповеднике» академических свобод, неизбежно порождающих дух свободы вообще, признать наличие в нем таких антипартийных химер как профессиональное само и взаимоуважение, из чего растет нечто уж совсем неприемлемое для вертикали советской власти — личное достоинство.
    В сложных метаморфозах ментальной эволюции советского научного сообщества видны две отчасти противоположные тенденции. Мощный интеллект ученого не всегда отключался при встрече с социумом. Поэтому, с одной стороны, появлялись люди, чрезвычайно скептические по отношению к идеалам коммунизма, ощущавшие единство мировой науки и даже осознававшие относительно условный характер государственных границ, единство человечества и т.п. В этом русле возникает поддержка диссидентства, распространение самиздата, интерес и определенная, иногда довольно глубокая, компетентность в социогуманитарных проблемах, понимание важности и сложности социогуманитарного знания. Феномен Сахарова совершенно не случаен, его мощная фигура – персонификация этой закономерной логики. С другой стороны, вовлеченность в оборону поддерживала жестко государственническую ориентацию военно-патриотического оттенка, «осязаемый» образ врага, сочетающийся с враждебностью к его социальному устройству (представлявшемуся более или менее в духе официальной идеологии), а также нередко с действительной верой в коммунизм. При этом, поскольку умный человек не мог не видеть маразмов реального социализма, маститые апологеты которого носили ученые степени марксистских философов, историков и экономистов, а альтернативы воспринимались как вражеская идеология, здесь формировалось пренебрежительное отношение к социальному знанию как таковому.
    Снижение репрессивного давления после смерти Сталина привело к тому, что флюиды первого направления диффундировали в сферу социальной науки, внутри которой постепенно признаком хорошего тона стало дистанцирование от идеологии, появились элементы реального научного анализа общества, неизбежно содержавшего неявную, в завуалированных, а иногда и явную, критику советских порядков. Власть, конечно, периодически устраивала экзекуции, самой крупной из которых стал погром социологии, как только она начала чуть-чуть фиксировать реальные социальные процессы. Тем не менее, благодаря пусть только начавшейся и довольно корявой институционализации отечественной общественной науки, проникновению ее результатов в высшую школу происходило нарастание уровня социальной компетентности общества. Поэтому к моменту, когда СССР рухнул, некие (как сегодня ясно, довольно поверхностные) представления об устройстве общества, альтернативном репрессивно-идеологической вертикали, в сознании части интеллектуалов присутствовали и оказались достаточными, чтобы начали формироваться основы социально-политической инфраструктуры, через которые возможен выход рационального дискурса из «научного заповедника» в общесоциальное пространство. И здесь ученые играли очень большую роль, причем как естественники, так сказать, сахаровского направления, так и те гуманитарии, которые сумели вырасти из ветхого костюма «научного коммунизма» и более или менее отряхнуть с себя его лохмотья.
    Однако построение рационального дискурса в масштабе общества оказалось несопоставимо сложнее, чем внутри сравнительно небольшого «научного заповедника». Парламенты, партии, независимый суд, свободные СМИ – всего лишь надстройка. Они могут быть структурами достижения общественного согласия только на базисе гражданского общества, то есть, не вдаваясь в детали, общества, состоящего из граждан – свободных, компетентных, ответственных, уважающих свое и чужое достоинство договороспособных личностей. И если в Европе эти надстроечные структуры вырастают в ходе становления и эволюции гражданского общества, то в тех странах, где они копируются, возникает очень высокая вероятность их выхолащивания.
    Именно этот вариант реализовался в России, как, впрочем, и почти на всем постсоветском пространстве. Растерявшаяся было партноменклатура постепенно пришла в себя и создала новую (для нашей страны, но отнюдь не первую в мире) модель управления, которую социолог М. Афанасьев еще в 90-е назвал постноменклатурным патронатом, и которая включает в себя глобальную имитацию общесоциального рационального дискурса, то есть, по выражению историка Д. Фурмана, имитационную демократию.
    Волна рациональности, начавшая, казалось бы, уверенно распространяться из научного мира на все общество, пробудила обратный, причем гораздо более мощный иррациональный вал. Он смёл не только рациональное содержание, например, парламентских или судебных процедур, превратив их в постыдную, часто трагическую, комедию, но и проник в собственное пространство разума. Сначала – в образование. Заползание мракобесия в церковных рясах (не путать с высокой христианской культурой, возвращение которой началось в 90-е и даже чуть раньше) и растянутая на пять лет взятка за получение диплома неучами – лишь две стороны одной медали, размывания рациональности. А после образования – и в «святая святых» разума, в науку.
    Почему обратная волна оказалась сильнее? Почему стены науки серьезно прохудились и могут вот-вот рухнуть?
    Основных причин две. Первая, субъективная, — грубейшая ошибка Гайдара (общая оценка его фигуры здесь не обсуждается) и его окружения. Именно они лишили науку, когда-то пришедшую в Россию и возродившуюся в СССР только благодаря государству и его покровительству, государственной защиты, причем лишили разом и, тем самым, обрекли на умирание. Удивительно не то, что она ослабла, а, что выжила, еще и во многом сохранив позиции. У Гайдара много верного написано о социальных институтах, но, кажется, ни слова о науке в этом качестве. Между тем, если, к примеру, в Польше всегда оставалась мощная и фактически автономная церковь, то в России наука была просто единственным институтом, кристалликом, на котором могла нарастать новая гражданско-правовая социальная ткань. Хотя высокая наука элитарна, основная дорожка от нее к обществу, упомянутая выше, протоптана – это образование. Через корректировку его организации и значительное обновление содержания лежал тот реальный, наиболее быстрый и наименее болезненный путь к новому обществу, который реформаторы разрушили собственными руками, бросив науку на произвол судьбы.
    Речь идет даже не столько о финансовой, сколько о ценностной стороне дела. Презрение к «прослойке интеллигенции» со стороны шариковых, гордившихся тем, что «университетов не кончали», парадоксально сочеталось в СССР с робким почтением перед наукой, выражение «храм науки» было не пустым звуком. Разрушение храма, государственное пренебрежение к работе по поиску истины и самой фигуре ученого, характерные для девяностых, в нулевые и начале десятых достигло апогея в демагогическом возвеличении «человека труда» и его противопоставлении образованному классу как коллективному «агенту госдепа». Недавнее избиение московской полицией профессора Куликова не только вопиюще, но и показательно. Позволю цитату из другого издания: «Профессор Куликов подошел к подъезду и спросил у соседа, что происходит. В ответ капитан полиции спросил: «А это еще кто?». Зайцев объяснил, что это один из самых уважаемых жильцов дома — профессор президентской академии. «Ха-ха! Профессор!» — засмеялся капитан». После чего 79-летнего Куликова заковали в наручники и разбили ему голову о дверной косяк. Действия тупых садистов, представляющих власть, есть вполне адекватная реализация общего отношения этой власти к науке и деятельности головы в целом – об косяк ее под лозунгом «Реформу РАН – в жизнь!»
    Однако гораздо глубже вторая, объективная сторона дела. По причинам, разбор которых здесь неуместен, роль военной силы как системообразующего фактора геополитического пространства падает. Поэтому нынешняя власть не ощущает для себя угрозы со стороны стремительно развивающегося на базе науки западного оружия, а чтобы держать в узде население, наука не нужна, достаточно подкупить сверхвысокими зарплатами и численно увеличить внутренние репрессивные структуры. Это значит, что ГОСУДАРСТВЕННАЯ МАШИНА более не заинтересована в сохранении научного заповедника, и даже если для блезиру сдаст полшага назад, ничего принципиально не изменится: прежней, государственно-милитаристической, институционализации науки не будет. В одну реку дважды не входят.
    Выступления руководителей Академии, ее институтов, патриархов, к сожалению, не показывают понимания происходящего. Встречающиеся образцы логической аргументации могут вызывать восторг умников, но не политико-силового государства, чья веками отработанная технология борьбы с интеллектуально превосходящим противником лаконично описана поэтом: «Если он меня прикончит матом, я его через бедро с захватом или ход конем по голове». Но даже если предположить вменяемость нынешней власти, и проанализировать, ЧТО ЖЕ блистательно доказывают оракулы науки, выяснится, что носителей, условно говоря, сахаровского духа на этом уровне не осталось, поэтому громыхает милитаристская риторика, при помощи которой ораторы тщетно надеются выдавить скупую ностальгическую фсбшную слезу для орошения усохшей научно-военно-технической нивы. Есть, конечно, и другие мелодии, но в целом оркестр вполне военно-полевой, репертуар которого сегодня годится только для радио «Ретро», но никак не для решения сегодняшних проблем науки.
    У правящего слоя нет внешнеполитически обусловленного интереса поддерживать науку, а во внутреннем аспекте она еще и опасна, так формирует достоинство, самоуважение и иные качества, противоречащие вертикально-властному социальному порядку. Поэтому государство в его нынешнем виде не станет по своей воле поддерживать науку, а значит и не должно быть адресатом разного рода прошений со стороны научного сообщества. Волна дерационализации в кратко и среднесрочной перспективе выгодна власти, а более отдаленные последствия ее не интересуют.
    Между тем, последствия эти уже сегодня угрожают цивилизационной идентичности России. В выступлении академика Захарова на общем собрании РАН, едва ли не единственном, обращающемся если не к социокультурной сущности науки, то, по крайней мере, к ее общей, а не только российской, истории, наряду с милитаристской аранжировкой есть и совсем другой момент: «Высказанная Лейбницем и реализованная Петром идея создания в России Академии наук была гениальной. Этот компактный анклав западной цивилизации в отсталой стране… произвел огромную работу… Почти три столетия своего существования Академия неустанно трудилась на пользу своей страны…». Эта верная констатация должна помочь выстроить простую цепочку понимания: ликвидация РАН, в случае ее осуществления, станет тяжелейшим ударом по автономии науки (без которой наука невозможна), может привести к ее подчинению государству, к подавлению единственного пока еще остающегося развитым (хотя и изрядно деградировавшего в сторону внутреннего феодализма) института гражданского общества, к дальнейшему наступлению азиатчины в самом худшем и страшном смысле этого слова.
    При всей сложности ситуации, ПОКА катастрофы нет. Несколько веков развития науки на российской почве создали плодородный слой, который не так просто вытоптать. Если законопроект в близком к исходному варианте будет принят, несмотря на огромный ущерб, он не закроет возможности сопротивления наступлению на науку, практически наверняка приведет к образованию новых и интенсификации уже возникших неформальных механизмов самоорганизации научного сообщества, которые при благоприятном развитии событий впоследствии обретут устойчивость в качестве формальных структур. Какой сценарий развернется, новое средневековье или ренессанс, вероятность обоих крайних вариантов не нулевая, все будет зависеть от человеческого фактора, причем не в последнюю очередь – от самих ученых.
    Стратегически важно понять главное: позитивные перспективы развития науки в стране возможны только в рамках ее принципиально новой институционализации, не в милитаристком формате отгороженного анклава, а в качестве органичного, во многом системообразующего элемента гражданского общества.
    Из этого ключевого момента вытекает ряд вполне практических следствий.
    Во-первых, стратегическим союзником научного сообщества в борьбе за сохранение науки является не силовое государство, в отношении которого эффективна только тактика давления, а политические силы, ориентированные на построение гражданского общества. С ними, в первую очередь, надо налаживать конструктивное взаимодействие, многое ОБЪЯСНЯТЬ, поскольку с образованностью в этой части политического спектра есть проблемы. Само по себе научное сообщество не может, по крайней мере, сколь-нибудь долго, выступать субъектом прямого политического действия, а разовый митинг или даже два ничего не дадут.
    Во-вторых (по сути, оборотная сторона того же самого), ориентированным на правовое общество политикам следует понять, что, вопреки милитаристскому самосознанию части академиков и психологически понятному отторжению «либеральных реформ», именно научное сообщество – не просто естественный союзник, а, возможно, в современной России наиболее сильный, органичный и полезный. Когда практические «правоохранители», включая судей, в действительности в большинстве даже не понимают, что есть право, и действуют как правохоронители, когда РПЦ, в отличие от европейского христианства, к исходу Средневековья пришедшего к развитию и рационализации социального и этического персонализма Иисуса, полностью утратило гуманистический дух проповеди Христа, когда бизнес лишь отчасти ориентирован на нормальный рынок, а в огромной мере вовлечен в систему клиентно-патронажных отношений, позволяющих присосаться к бюджету – в этих условиях именно люди науки, в которой действуют нормы рационального дискурса, системообразующие для гражданского общества, являются готовыми субъектами единственно перспективной для России системы социальных отношений. Борьба за спасение российской науки сегодня ОБЪЕКТИВНО ГЛАВНАЯ ЗАДАЧА всех тех, кто хочет, чтобы в стране нашей установилось общество, в котором государство для людей, а не против них. И это одновременно борьба за научное сообщество как важнейшую силу построения такого общества. Вообще говоря, парадокс, когда единственными политическими защитниками академических свободы выступили коммунисты. Спасибо им, но отсутствие на этой площадке правых позорно. Если они еще раз, как в 90-е, оттолкнут от себя науку, это может отодвинуть поворот к гражданскому обществу еще на одно поколение.
    В-третьих, там, где наука органично входит в единую ткань гражданского общества, она делает это, прежде всего, через свою социальную составляющую. Специфика последней такова, что она хотя и не растворена в потоке текущих социальных событий – тогда она бы не была наукой, – но этот поток находится в поле ее зрения, осмысливается с точки зрения общесоциальной логики, которая, в свою очередь, корректируется через осмысление этого потока. Чтобы российская наука по-новому институционализировалась, она должна преодолеть врожденную однобокость и вывести свою социальную составляющую на достойный уровень. Пока же власть последовательно добивает социогуманитарные дисциплины, причем кроме самих филологов, философов и иже с ними это никого не волнует. Она не то чтобы понимает, но инстинктом самосохранения чует, что именно здесь наиболее мощный потенциал здорового общества, которое избавится от раковых опухолей и метастаз, опутавших сетью социальный организм и потребляющих его общие ресурсы на собственное благо и размножение. Задача приоритетного развития социогуманитарного знания, сумевшего было подняться на должную высоту на рубеже XIX – XX веков, а затем безжалостно вытесненного убогой идеологией, должна быть осознана всем научным сообществом. Естественники и математики должны помочь гуманитариям, как когда-то помогали биологии выживать и подниматься в борьбе с лысенковщиной. К сожалению, сегодня наряду с серьезными, иногда блестящими исследованиями таких сложнейших систем как общество и культура, здесь очень много плевел, от которых надо отделить зерна.
    Наука может стать базовым модулем гражданского общества, в частности, при условии собственной перестройки, о необходимости которой не говорит только ленивый. Общее направление ее ясно – очищение от «феодальных» атавизмов, расплодившихся в последний период. Возможны различные конкретные организационные формы реализации принципов построения научного сообщества, и ученые о них договорятся сами. Что касается внешних рамок, они сводятся к трем главным пунктам, фиксирующим необходимую для развития фундаментальной науки автономию во взаимоотношениях с государством: государство а) не назначает руководителей исследовательских организаций, б) не распределяет финансирование, в) не оценивает результатов. Все это – внутреннее дело научного сообщества. Именно за эти позиции ученые должны стоять как за собственные стены.
    Даже если эти позиции сегодня отстоять не удастся, что кажется весьма вероятным, борьба должна продолжаться. Но она перспективна только при смене политической стратегии от униженного заискивания перед силовым государством, все более откровенным в своем неприятии интеллекта, к сознательному взаимодействию с теми политическими силами и движениями, которые ориентированы на замену силового государства правовым и на построение гражданского общества. Вероятно, руководство академии, «слившее», как сейчас модно говорить, академический протест, должно уступить свое место людям более компетентным в современной социальной реальности.

  • Можно ли образумить отечественного Левиафана? О рациональном дискурсе, власти, науке и вузах

    Отечественные записки.    — №4 (55). — 2013. С. 8-21.

    https://strana-oz.ru/2013/4/mozhno-li-obrazumit-otechestvennogo-leviafana-

    Аннотация

    Статья посвящена системному кризису высшего образования в России, который автор рассматривает в широком историческом и социокультурном контексте. Прослеживая генезис образования и науки, автор связывает их с рациональным дискурсом, возникающим из правовой сферы как замена войны и физического принуждения логической аргументацией. Государство как силовой институт, напротив, подавляет рационально-правовые начала, подменяя силу логики логикой силы. В России наука была импортирована государством и никогда не укоренялась в общесоциальном рациональном дискурсе, оставаясь его придатком. Советский период закрепил эту модель, создав раскол между естественными науками (где сохранялась подлинная рациональность) и обществознанием (подменённым идеологической квазинаукой). После крушения СССР, в условиях сорванной модернизации и формирования имитационной демократии, происходит стремительная деградация образования и науки: распространяются плагиат, фальсификация, коррупция, снижается уровень абитуриентов и преподавателей. Автор предлагает конкретные меры по восстановлению высшего образования: придание ему статуса стратегического приоритета, возвращение науки в вузы, ужесточение лицензирования и аккредитации, внедрение онлайн-технологий, а также принципиальное обновление содержания социально-гуманитарных дисциплин на основе современного научного знания, а не идеологических догм.


    Ключевые слова: образование, высшее образование, наука, рациональный дискурс, государство, кризис образования, гражданское общество, имитационная демократия.


    Can the Domestic Leviathan Be Brought to Reason?


    Abstract

    The article addresses the systemic crisis of higher education in Russia, examining it within a broad historical and socio-cultural context. Tracing the genesis of education and science, the author links them to rational discourse, which originated in the legal sphere as a replacement for war and physical coercion by logical argumentation. The state as a coercive institution, on the contrary, suppresses rational-legal principles, substituting the force of logic with the logic of force. In Russia, science was imported by the state and was never rooted in general social rational discourse, remaining its appendage. The Soviet period reinforced this model, creating a split between the natural sciences (where genuine rationality was preserved) and the social sciences (replaced by ideological quasi-science). After the collapse of the USSR, amid failed modernization and the formation of imitative democracy, education and science rapidly degraded: plagiarism, falsification, corruption spread, and the level of students and faculty declined. The author proposes concrete measures to restore higher education: granting it strategic priority, returning science to universities, tightening licensing and accreditation, introducing online technologies, and fundamentally renewing the content of social and humanitarian disciplines on the basis of modern scientific knowledge rather than ideological dogmas.


    Keywords: education, higher education, science, rational discourse, state, crisis of education, civil society, value crisis, imitative democracy.

    Текст:

    Для начала — несколько диалогов, записанных во время летних студенческих экзаменов (июнь, 2013 год).

    1. Преподаватель: Сколько участников должны поддержать решение, чтобы оно было принято?
    Студент: Две трети.
    П.: Их там всего 15. Две трети от пятнадцати — это сколько?
    С.: Не знаю.
    П. Может, девять?
    С.: Да, девять.

    2. П.: Когда возникло христианство?
    С.: В XIV веке.

    3. П.: Что такое галактика?
    С.: Это такая планета.
    П.: А что такое Солнечная система?
    С.: Это такая самая большая система. В нее все планеты входят.
    П.: Прямо все-все?
    С. (Задумался. После паузы): Большинство.

    4. П.: Кто основоположник христианства?
    С.: Гегель.

    Эти полезные сведения получены в двух только что прошедших аккредитацию вузах, вроде бы ничем не схожих. Разные предметы, специальности и преподаватели; один вуз государственный, другой — частный. Объединяет их одно — новые студенты, каких недавно и представить было нельзя. Доля неучей в наших учебных заведениях год от года стремительно растет. Мир переходит к экономике знаний, у нас же катастрофически снижается уровень образования, не только высшего, но и среднего. Государство, предназначение которого состоит в обеспечении безопасности, занято делами болотными, лесными и олимпийскими, но утрата конкурентоспособности страны его почему-то мало смущает: по этому поводу оно хранит олимпийское же молчание.

    В случае распада любого социального института необходимо осмыслить не только причины деградации, но и природу самого этого института. Иначе нельзя говорить о его возможном восстановлении.

    9

    Истоки

    Историческое начало образования просматривается достаточно ясно. Когда обезьяна учит детеныша камнем разбивать орехи, она транслирует генетически не зафиксированное поведение, то есть культуру. Но образование — не всякая трансляция культуры. Оно начинается с формирования письменности и обучения ей. Письменность — некий код очень широкого спектра применения, позволяющий фиксировать и осваивать колоссальные объемы разнообразного человеческого опыта. Сложность кода такова, что его «естественное» освоение невозможно. Во-первых, оно требует от индивида длительной организованной деятельности, целью которой является именно овладение кодом. На нее не влияет то, как именно этот код будет применяться в дальнейшем — для чтения кулинарных рецептов или текстов Ницше. Во-вторых, код нельзя освоить самостоятельно; процессом обучения управляет другой субъект. В-третьих, само по себе владение кодом не предполагает способности его передачи другим. Эффективное обучение коду требует особых умений и тем самым превращается в специализированную форму деятельности.

    Освоение более или менее универсального кода, с которого исторически начинается образование, впоследствии сохраняется в качестве начальной ступени образования и составляет ее основное содержание. На этой базе уже возможно непосредственное овладение некоторыми относительно простыми, по современным меркам, профессиями (не самыми простыми, так как есть немало профессий, вообще не требующих образования). Более сложные виды деятельности требуют продолжения образования, в ходе которого осваиваются знания и способы деятельности как весьма широкого, так и узкого применения. При этом более общие знания часто являются своего рода кодами доступа к специальным.

    В традиционном обществе формы трансляции культуры исчерпываются «естественной» передачей, то есть передачей на основании подражания и включенного обучения, освоением письменности как универсального кода и овладением на ее основе другими кодами, готовыми знаниями и сложившимися стандартными способами действий. Социокультурные практики, к которым восходит сегодняшнее высшее образование, формируются в беседах Сократа, платоновской Академии, аристотелевском Ликее — в тот момент, когда начинается выход за пределы традиционного общества. К специфике этого образования мы еще вернемся, а пока отмечу, что о профессиональной подготовке в то время, разумеется, речи не было. Сегодня образовательное законодательство оперирует словосочетанием «высшее профессиональное образование». Однако в квалификационных требованиях к профессиям и должностям, как и в требованиях работодателя в бизнесе, чаще используется другой термин — «высшее образование». Социальная практика схватывает существо дела точнее, чем образовательное законодательство. Вузы призваны давать прежде всего высшее образование. Как оно соотносится с профессиональным — тема отдельного разговора.

    Исчезнув с падением античной культуры, зачатки высшей школы возникают вновь в виде средневековых университетов. Но институционализация высшего образования происходит только в Новое время, а то и позже. Весьма различно организованная в разных странах, сфера высшего образования всегда и везде имеет единое общее ядро: науку. Это единство обеспечивается, во-первых, содержанием образования, во-вторых, фигурой профессора, в-третьих, университетом как организационным центром научных исследований.

    10

    О социокультурной сущности науки

    Многие считают, что научный процесс замкнут в башне из слоновой кости и никак не связан с жизнью социума. В России такое представление усиливается, видимо, еще и тем, что наука была сюда импортирована, а не выросла на родной почве. Иллюзию эту разделяют даже некоторые члены самого научного сообщества, не испытывающие потребности задумываться о своей родословной.

    Парадокс заключается в том, что наука, специализированная и самая эффективная форма познания, изначально присущего людям, вовсе не является результатом саморазвития познавательной деятельности. Из числа прочих познавательных практик науку — всю, от математики до социологии, — выделяет рациональный дискурс, который сам по себе возникает на заре человеческого общества и совершенно в другой сфере. Эта сфера — право, и хотелось бы напомнить здесь кратко о его генезисе.

    Право возникло в пространстве межгрупповых, межсоциальных отношений. Inter arma leges silent: когда говорит оружие, законы молчат. Верно и обратное: оружие замолкает тогда, когда начинают говорить законы. Причем под законами здесь понимаются не приказы деспота, подкрепленные тем же оружием, а правила, которые возникают в отношениях свободных и равных субъектов. Главное из этих правил — правило суда, означающее, во-первых, что если одна из сторон посчитает себя обиженной, она обращается не к силе, а к судебной процедуре, позволяющей сторонам конфликта представить свои аргументы, на основании чего и принимается решение: действительно ли причинен ущерб, кем он нанесен, каким образом должно быть восстановлено нарушенное равновесие. Во-вторых, правила требуют обязательного исполнения решения. Поскольку ни приставов, ни вообще государства на этапе возникновения судебной процедуры еще нет, решение исполняется на основе договора, которым и завершается суд. Правила, суд, договор — вот три кита, на которых держится право. Там, где работает право, сохраняется мир. Там, где оно работать перестает, начинается война. Право — это замена войны рациональным дискурсом, замена логики оружия на оружие логики, оружие рациональности. В правовых отношениях физическое принуждение уступает место принуждению логическому.

    Все меняется с возникновением государства. Государство — институциональный субъект, властвующий в пределах некоторого общества за счет силового превосходства над другими. Ни в одном обществе не действует сколь-нибудь устойчивая внутренняя логика, которая вела бы к появлению такого субъекта. Политогенез обусловлен конкуренцией между обществами, прежде всего военной. Война требует единоначалия. В этой логике аморфные объединения относительно автономных обществ трансформируются в так называемые «вождества», где власть военачальника преобразуется в общесоциальную. Эта власть базируется на идеологии, которая ее легитимирует, освящает волей богов. Та же логика военного усиления приводит к возникновению дружины — приоритетно вооруженного элитного отряда, позволяющего нанести решающий удар в решающей точке. А затем уже эта боевая единица, созданная для внешних целей, превращается в структуру, которая начинает властвовать внутри собственного общества, разоружает остальных и, закрепляя тем самым свое силовое превосходство, становится государством.

    Зачем государству право? Зачем ему договариваться? Силовое принуждение в сочетании с божественной санкцией позволяют не договариваться, а господствовать. Появление государства означает формирование вертикали власти. «Правота» теперь определяется не стандартами рациональности, а позицией в государственно-силовой и религиозно-идеологической властной системе, так-

    11

    же организующейся в иерархически выстроенный институт. Отчасти конкурируя, эти две власти опираются друг на друга, образуют почти единое целое и подавляют рационально-правовые начала, хотя и не уничтожают их полностью.

    Понадобились тысячелетия, чтобы люди более или менее научили Левиафана держаться в рамках приличий. Заметные успехи здесь наметились после европейских революций Нового времени, однако путь к обузданию государства был долгим.

    Формула «верую, ибо абсурдно», приписываемая Тертуллиану, блестяще выражает основную идею перехода от Античности к Средневековью. Но низвергнутый было разум вновь поднимается и, начиная уже с Августина, а особенно после расцвета схоластики, отвоевывает позиции внутри самого христианства. В рамках концепции двух истин он теснит Бога и, наконец, с распространением доказательств бытия Божьего, парадоксальным образом побеждает: если мы ставим бытие Бога в зависимость от разума, то не Бог, а разум занимает место начала всех начал.

    Однако в Средние века рациональность ведет наступление не только в идейном, но и в социальном пространстве. Как показал Ч. Тилли, военные противостояния в Европе демонстрируют наибольшую конкурентоспособность тех обществ, где имеет место не только концентрация принуждения, но и концентрация капитала. Как следствие военная конкуренция ведет к утверждению абсолютного характера правового института собственности, системообразующего, если не сказать священного, для экономически организованных обществ.

    Вопреки марксизму, относящему собственность к базису, а право к надстройке, собственности вне права нет. В ее основе лежит правовой факт — договор признания. Собственность есть признаваемое другими право субъекта на владение чем-либо, что в принципе может быть отчуждено. Отношение собственности — это правовое отношение, а экономика есть система социального движения благ,

    12

    опирающаяся на институт собственности. Таким образом, в Средние века важнейшей тенденцией становится усиление рационально-правовых регуляторов социального поведения, хотя они еще и остаются в подчиненном положении относительно государственно-силовой регуляции. Качественным скачком стали как раз революции Нового времени, перевернувшие отношения силовой и правовой регуляций.

    Процессы рационализации идейного и социального пространства стимулировали друг друга, образуя единый исторический тренд. Процесс подчинения государственной силы рационально-правовым регуляторам, растянувшийся на столетия, был обусловлен изменением типа легитимизирующей идеологии. Явного атеизма еще нет, но ослабевший Бог уже не служит безраздельной опорой мировосприятия. На смену ему приходит идея общественного договора, по сути своей правовая, ведь право как социальный регулятор — не что иное, как система взаимных договорных обязательств свободных и равных субъектов. Договор есть то, к чему приходят в результате рациональной дискуссии. Рациональный дискурс удаляет из социального порядка вертикаль власти, восходящую к Богу.

    Тогда же становится дурным тоном апелляция к Богу в вопросах познания. Лейбниц пишет: «…Я не желал бы, чтобы в естественном ходе природы прибегали к чудесам… В противном случае мы дадим во имя всемогущества Божия слишком много воли плохим философам»[1]. Еще раньше близкую мысль формулирует Гроций: «Даже Бог не может сделать, чтобы дважды два не равнялось четырем»[2]. Подобно Тертуллиановой, формула Гроция знаменует смену эпох и одновременно начало институциональной организации науки. Наука не может существовать, пока вопрос об истине решается церковно-идеологической вертикалью. Свобода научной мысли — частный случай свободы мысли вообще, а свобода научной дискуссии — частный случай свободы слова. Завоевание этих свобод было невозможно внутри мира интеллектуальных конструкций, без выхода в реальный социальный мир и без его радикальных преобразований. Формирование социального института науки происходит в общем контексте формирования институтов гражданского общества.

    Эволюция европейской цивилизации начиная с Нового времени есть укоренение и совершенствование общесоциального рационального дискурса как механизма пролонгации и корректировки базового общественного договора. Рациональный дискурс выступает здесь как цивилизационное ядро. Но в любом обществе существуют и регуляторы иной, не рациональной, природы: мораль, вырастающая из сопереживания, доминирование большинства над меньшинством (демократическая процедура, в сущности являющаяся редуцированной формой силового доминирования), политика, в основе которой лежит конкуренция социумов, и т. д.

    В ходе исторической борьбы против силового и идеологического порабощения, за свободу совести, слова, дискуссий, за весь комплекс прав и свобод человека и гражданина важнейшим завоеванием стало формирование особого пространства — пространства чистого рационального дискурса. В этом пространстве мыслящий индивид полностью автономен, он представляет в нем себя самого, а не какую-либо группу. Здесь каждый работает оружием аргументов, здесь все равны, так что никого нельзя лишить слова. Нет ни силового принуждения, ни принуждения большинства — но есть принуждение логическое. Если достигается консенсус относительно новых конструкций (знаний), которые логически инте-

    13

    грируют разнородный фактический и теоретический материал, то предложивший подобную конструкцию получает высшее признание. Именно здесь, внутри этого пространства, и сформировалась наука, институционально организованная так, чтобы обеспечивать эффективное порождение нового знания.

    Не обсуждая здесь то важное обстоятельство, что наука — гораздо позже своего появления — послужила мощнейшим фактором материального развития, напомню, что ее социокультурная функция состоит в хранении и воспроизводстве ценностно-нормативного ядра, которое продолжает конституировать специфику современной европейской цивилизации, сохраняющей, несмотря на перманентные заявления о кризисе рациональности, свою идентичность и самотождественность.

    Знание, власть и социальная функция высшего образования

    В российском обществознании социальное расслоение часто отождествляется с имущественным. Между тем оно известно очень рано, в тех обществах, которые даже запасов не делают. У австралийских охотников-собирателей существует развитая система так называемых возрастных классов, причем вышестоящие обладают по отношению к нижестоящим некоторыми властными полномочиями. Разумеется, имущественных различий там нет. «Классовое» деление поддерживается монополизацией вышестоящими слоями социально значимой информации и организованной дезинформацией нижестоящих.

    Положительная корреляция между статусной позицией и объемом социально значимых знаний очевидна и в других случаях. Но приведенный пример выявляет тот факт, что в более близких и знакомых нам обществах затушевано, смазано другими факторами: манипулирования информацией может быть достаточно для удержания власти и даже для устойчивого воспроизводства социального расслоения. Общества австралийских аборигенов акефальны, то есть не имеют институционально организованной централизованной власти. Появление такой власти сортирует людей по вертикали в зависимости от их места во властной иерархии, формируя таким образом другое основание социального расслоения; при этом возникают и новые механизмы его поддержания. На стадии вождества это идеология, затем и редистрибуция, а в дальнейшем — имущественные различия; наконец, с возникновением государства к этим механизмам добавляется силовое принуждение. Впрочем, на всех этих стадиях, включая раннее государство, сохраняется в неявном виде древнейший механизм обеспечения социального расслоения — эзотерическая монополизация социально значимой информации. В рационально организованной Античности и, далее, в Средневековье мы этого уже не обнаруживаем. Тем не менее образование остается недоступным для широких слоев населения.

    Индустриализация постепенно приводит к распространению грамотности, однако высшее образование еще очень долго остается социальной привилегией. Здесь мы возвращаемся к вопросу о том, какова же ключевая социальная функция высшего образования. А она состоит в том, что студент осваивает ту самую культурную матрицу, которая встроена в науку и о которой речь шла выше.

    Количество ступеней, предшествующих высшему образованию, которое может носить как профессиональный, так и общий характер, в принципе ничем не ограничено. Но, сколько бы их ни было, основным является усвоение готового культурного содержания, прежде всего знаний и способов действия. Отличительная особенность высшего образования состоит в том, что обучающийся выводится за пределы готового знания, туда, где человечество еще не нашло общепринятых

    15

    ответов, где строится не умерший на страницах учебника, но живой поисковый рациональный дискурс. Студент должен почувствовать, что такое научная проблема, продумать аргументацию не одного, а многих авторов, каждый из которых рассуждает по-своему. Именно это пребывание в живом и противоречивом рациональном дискурсе и составляет суть высшего образования.

    Конституирующими для вуза являются, по-видимому, два элемента. Первый — это учебно-исследовательская работа, причем исследовательская составляющая в ней от курса к курсу должна нарастать и достигать своей кульминации в дипломе. Второй, и главный, — это профессор, то есть преподаватель-исследователь. Именно живое общение в процессе исследования, эмпатическое взаимопроникновение учителя и ученика, когда новое знание творится прямо на лекции или в дискуссии на семинаре, и является практически незаменимым способом вхождения в научное пространство. В науку вводят за ручку, иначе попасть туда очень трудно.

    В отличие от предыдущих ступеней высшее образование не может иметь двух уровней. Что касается бакалавриата, то, на мой взгляд, его не следует трактовать как высшее образование — хотя, если очень хочется, можно назвать его неполным высшим или чем-нибудь в этом роде. Дело в том, что очень важным качеством, обретаемым в процессе получения высшего образования, является способность к самообучению — еще не выход на уровень нерешенных научных проблем, а лишь его условие, но уже и не усвоение готовых знаний, преподаваемых школьным учителем. В современном обществе это качество, ранее не имевшее широкого самостоятельного значения за пределами науки и высшей школы, теперь его приобретает, поскольку сегодня темп исторических изменений не позволяет получить образование на всю жизнь. Отсюда необходимость выделения особой образовательной ступени, качественно отличной от среднего образования, но еще не обладающей спецификой высшего. Нет сомнений, что бакалавров следует готовить в высших учебных заведениях. Во-первых, способность к самообразованию формируется в рамках тех же образовательных практик, которые ведут к получению высшего образования. Во-вторых, именно в ходе этих практик и возможен отбор тех, кто обладает достаточными способностями для получения высшего образования как такового.

    Получивших высшее образование отличает то, что они освоили базовую матрицу современного общества, состоящую прежде всего не в конкретных знаниях, а в неколебимой приверженности к рациональному дискурсу, в умении воспринимать разные точки зрения, доказывать свою, дискутировать, признавать чужую логику, искать компромисс и т. п., то есть поддерживать, корректировать и совершенствовать общественный договор. Социально значимые, статусные позиции во всех сферах общественной жизни обычно получают люди, окончившие вуз, что и является важнейшим механизмом воспроизводства социокультурной идентичности.

    В принципе сам рациональный характер современной европейской социокультурной матрицы имманентно способствует продвижению наиболее интеллектуально развитых молодых людей. Разумеется, в действительности возможность поступления в вуз всегда зависела от социального и, в частности, имущественного статуса. В той или иной форме эта зависимость, видимо, сохранится еще долго. Однако доступность высшего образования, которая в разных странах обеспечивается по-разному, безусловно растет. Оно давно стало главным социальным лифтом, поднимающим на верхние этажи социума именно тех, кто наиболее способен поддерживать и развивать рациональную социокультурную матрицу, и его значимость в этом качестве растет.

    16

    Российская специфика

    В России наука утвердилась не в процессе собственного развития общества, но была импортирована Петром I и его преемниками, пригласившими в страну выдающихся европейских ученых. Соответственно она и не могла быть укоренена в общесоциальном рациональном дискурсе ввиду отсутствия такового. Это исходное обстоятельство предопределило на столетия особое место науки в России, принципиально отличное от того, какое она занимала в Европе. Если там она была дочерью социального разума, права и свободы, противостоявших самовластному государству, то в России — падчерицей этого государства. Одна из ключевых институций гражданского общества, социально-политическая миссия которого состоит как раз в контроле над государством, в нашей стране была и в значительной мере остается если не частью государственного механизма, то его придатком. Своеобразие этого парадоксального и противоестественного социального места российской науки порождает ряд следствий. Не претендуя на полноту анализа, коснусь лишь того, что наиболее тесно связано с образованием.

    Математика и естествознание с одной стороны и социогуманитарные дисциплины с другой — органически взаимосвязанные стороны единого процесса постижения мира. Не случайно у истоков сознания Нового времени стоят такие фигуры, как Декарт, Лейбниц, Ньютон, внесшие вклад и в те, и в другие отрасли знания. Что касается России, то абсолютизм власти и ее тесная связь с религиозной идеологией существенно ограничили развитие социальной и гуманитарной мысли. Наука оказывается одноногой. Лишь к концу правления Романовых, после реформ Александра II, российская земля действительно начинает рождать не только быстрых разумом Невтонов, но и собственных Платонов — появляется целая поросль гуманитарных мыслителей мирового класса. Вскоре, однако, эффективные менеджеры вырубают эту поросль под корень[3].

    В социогуманитарной сфере происходят весьма своеобразные процессы. Уничтожив не только религию, ранее основную форму существования идеологии, но и начала свободной социальной и гуманитарной рефлексии, большевики формируют некую квазинауку, которая отчасти напоминает теологию. Системообразующим ядром здесь выступает марксистская вера, опирающаяся на священное писание Маркса-Энгельса-Ленина (некоторое время и Сталина). За ее пределами — буржуазная ересь. Во внутреннем дискурсе, сохраняющем лишь элементы рациональности, доказательством истины служит верность догме, а критика оппонентов состоит в том, чтобы представить их агентами буржуазии.

    Складывается удивительная ситуация. С одной стороны, в математике и физике (отчасти и в других областях естествознания) работают настоящие ученые, ничем не уступающие зарубежным коллегам, а иногда их даже опережающие. С другой стороны, в социальном знании развернута масштабная имитация научного процесса, в котором участвуют шарлатаны, наделяемые такими же учеными степенями и званиями, так же организованные в академические институты и вузовские кафедры. При этом подавляющее большинство марксистских теологов искренне считают себя учеными. Более того, учеными их начинают считать большинство соотечественников, в том числе, за редкими исключениями, и физики-математики, и представители власти, которая сама их некогда и «слепила». Для нашего рассуждения интересно отметить, что восстанавливается древнейшая

    17

    система поддержания социального расслоения — монополизация информации; ей служит система так называемых «спецхранов», куда могут попасть только особо проверенные лица, в задачу которых входит, в частности, и дезинформация остального, непривилегированного населения.

    Этот противоестественный симбиоз науки и идеологии и становится содержательным ядром системы советского высшего образования, выполняющего ряд необходимых социальных функций: во-первых, воспроизводство идеологов, призванных обеспечивать легитимность власти; во-вторых, подготовку высококвалифицированных кадров для всех областей «народного хозяйства», от агрономов и врачей до тех же физиков и математиков. С принципиальной оговоркой: все эти специалисты также должны быть «идейно грамотными», причем такая грамотность считается не менее, если не более важной, чем собственно профессиональная выучка[4].

    Высшее образование выполняло роль воспроизводства социально-политической элиты и, шире, системообразующих категорий населения. Преуспеть в этом обществе мог только человек, усвоивший идеологическую матрицу, на что и было нацелено изучение «общественных наук» — от истории КПСС до «научного коммунизма» и «научного атеизма». Важно отметить, что в матрице этой осуществилась интеграция коммунизма (в его определенной версии) и государственно-патриотической идеи, сформировался патриотизм «первого в мире государства рабочих и крестьян».

    18

    Лишенная внутреннего ценностного ядра, всякой автономии и чувства собственного достоинства, наука — не просто наука, а советская наука, — оставалась, как и при царе, несамодостаточной. Вообще говоря, для нормального ученого ситуация грозила шизофренией: применительно к одной области мозг должен полноценно работать, применительно к другой — отключаться с одновременным включением слепой веры. Но быть Тертуллианом и Декартом в одном лице очень трудно. Поэтому научное сообщество в лице своих самых сильных и мужественных людей сохраняло известный суверенитет даже в сталинские времена, а позже в академической среде поддерживалось диссидентство, распространялся самиздат и т. д. Гуманитарное знание не хотело топтаться в идеологическом загончике. Все чаще цитаты из материалов партсъездов и даже из классиков марксизма воспринимаются как вынужденный и всем надоевший ритуал. Самые сильные центры гуманитарной мысли, академические и университетские, как раз и становятся источниками идеологической фронды. Фактически намечается раскол между малограмотными партийными активистами с учеными степенями по «научному коммунизму» и теми, кто идентифицирует себя не с партией, а с наукой. Административные рычаги, впрочем, остаются в руках партийцев, пока не наступает горбачевская перестройка.

    Ситуация меняется. Вдохновенно обсуждаются проблемы гуманизации и гуманитаризации образования. Переиздаются выдающиеся русские дореволюционные мыслители. На русский переводятся важнейшие труды, изданные в XX веке за железным занавесом. Начинается тяжелейший процесс пересмотра содержания социальных и гуманитарных дисциплин в вузах. Он затруднен тем, что в подавляющем большинстве вузов среди гуманитариев, особенно на кафедрах «общественных наук», преобладает советский «партактив».

    Однако социальные институты всегда формируются не слишком быстро, и фатальная незавершенность очередной модернизации прямо сказывается на образовании и науке, которые, утратив идеологические подпорки, не находят для себя прочной гражданско-правовой почвы. После крушения СССР, начала рыночных реформ и непоследовательных попыток демократизации наука и образование брошены на произвол судьбы и, преданные государством, которому так долго служили, спасаются как могут. Академические учреждения начинают торговать. Сдают в аренду помещения, землю, но главное — торгуют образованием как таковым. Образовательный процесс переводят на платную основу, предоставляя его как услугу. Создаются частные вузы. Кардинально увеличивается число студентов, и неизбежно снижается уровень требований к их качеству.

    Тем временем в условиях сорванной модернизации все отчетливее оформляется авторитарный тренд, такое устройство государственной и общественной жизни, которое Д. Фурман удачно назвал «имитационной демократией». Для нашей темы важно то, что, не успев сформироваться, в течение нескольких лет разрушается общесоциальный рациональный дискурс. Его вытесняет имитация, все более и более грубая. Она проникает и в ту среду, где этот дискурс ранее имел наиболее прочные позиции, — в науку. Мы оказываемся в царстве фальшаков: это относится и к научным публикациям, и к работе диссертационных советов, и к деятельности ВАК. Страну захлестывает вал плагиата, причем вузы, где, за исключением небольшого числа сильных университетов, не укоренены автономные ценности и нормы науки, выступают застрельщиками и лидерами фальсификации. Имитация дипломов, курсовых, текущей проверки знаний на экзаменах и зачетах становится обычным делом. Процесс углубляется по мере коррумпирования школьного образования и прихода в вуз все более слабых абитуриентов. Если учитель легко продается власти, фальсифицируя результаты выборов,

    19

    ему тем более легко продаваться родителям ученика, фальсифицируя оценки или закрывая глаза на списывание во время ЕГЭ. Вот почему две трети от пятнадцати составляют теперь девять, а в основоположники христианства произведен Гегель.

    Итак, кризис образования прежде всего — ценностный. Это вообще самый глубокий из возможных кризисов. Но и из ценностных кризисов общество выходит. Иногда — очень долгим «естественным» путем, стихийно. Иногда — быстрее, при наличии более или менее ясного осознания проблемы, политической воли и компетентности.

    Что можно сделать

    Крайне самонадеянно было бы предлагать какой-то всеобъемлющий рецепт выхода из кризиса. Высказываемые далее фрагментарные соображения не являются результатом системной дедукции из предшествующего анализа — речь идет о том, что, по-моему, наиболее очевидно. И, конечно, едва ли приходится надеяться, что какие-то предложения, звучащие в общественной дискуссии об образовании, будут услышаны сегодняшним правящим классом. Главное сейчас — осмысление ситуации профессиональным сообществом и формирование повестки завтрашнего дня.

    Перво-наперво необходимо ясно сознавать, что именно сфера образования является для страны приоритетной: каким будет образование, таким и будет наше будущее. Образование — это не просто одно из направлений государственной политики, а ключевое, стратегическое направление. Из этого понимания должны вытекать организационно-политические действия.

    Министр образования и науки должен иметь статус первого вице-премьера. Главная его задача — организовать разработку стратегии развития образования. Вероятно, для этого целесообразно создать несколько рабочих групп под руководством очень авторитетных в науке и образовании людей, с тем чтобы каждая предложила свой вариант. Все они должны быть обсуждены в ходе общественной дискуссии, по итогам которой и будет составлен некий единый проект, опять-таки широко обсужден, а затем принят на законодательном уровне.

    Далее. Исходя из самой сущности высшего образования стержнем вузов следует сделать науку. Системообразующей в вузе должна быть научная деятельность и интегрированное с нею обучение. Не в некоторых вузах, а во всех. Из этого, в свою очередь, вытекают три следствия.

    Во-первых, вузы должны возглавлять крупные ученые. Человек без значимого исследовательского опыта, не способный предъявить признанные научным сообществом результаты своей работы, не может быть ректором. В России, к счастью, сохранилась двухступенчатая система ученых степеней, которая имеет значительные преимущества перед PhD, и она позволяет установить в качестве квалификационного требования для ректора докторскую степень. Во-вторых, вузовская наука должна быть обеспечена базовым финансированием — не грантовым, а нормативным. Характер этих нормативов здесь, разумеется, обсуждать неуместно. Понятно также, что в дополнение к базовому могут существовать и другие источники финансирования. В-третьих, необходимо сокращение учебной нагрузки в несколько раз. Способы решения этого вопроса я здесь тоже не обсуждаю, но уверен, что он разрешим, нужна только политическая воля.

    Следующий очень важный момент — правовое регулирование. Не вызывает сомнения, что деятельность в области высшего образования должна лицензироваться, как это и имеет место. Но критерии лицензирования следует ужесточить, и существенно. Лицензироваться должны не группы направлений или специаль

    20

    ностей, как сейчас (скажем, если вуз получил разрешение готовить историков, то это автоматически дает ему право подготовки и филологов), а каждая в отдельности. Причем критерии для разных направлений могут не совпадать и должны устанавливаться индивидуально. Ясно, например, что кадровый критерий для юридических вузов должен находить конкретное выражение в доле преподавателей с учеными степенями именно по юридическим наукам, а не историческим или философским, — тогда как для направления «социальная работа» столь жесткая привязка к какой-то одной науке не нужна. Ясно также, что для некоторых направлений следует ввести и критерий по числу кафедр. Если в вузе есть, например, только одна математическая кафедра, то понятно, что о направлении «математика» здесь не может быть речи. С другой стороны, по многим техническим направлениям одной кафедры вполне достаточно.

    Не столь прост вопрос государственной аккредитации. Для каких-то направлений — связанных с безопасностью, государственной службой и т. п., — она необходима. Для других, как показывает мировой опыт, вполне достаточно общественной аккредитации. Но для этого должно сформироваться профессиональное сообщество, а сильные профессиональные сообщества — элемент развитого гражданского общества, о котором сейчас можно только мечтать. Так что пока от государственной аккредитации отказываться нельзя. Но формат ее должен быть изменен самым кардинальным образом.

    Сегодня во время аккредитации вузы бьются в истерике. Непосредственная подготовка к процедуре ведется два-три года, отнимает неимоверное количество рабочего времени и требует создания специальных структур. Изготавливается гигантское количество бумаг, не имеющих отношения к реальному образовательному процессу. В ходе аккредитации проверяются не только эти документы, но и остаточные знания студентов. При этом тесты, во-первых, почти всегда в тематическом отношении несут на себе печать вкусовщины и, что еще хуже, часто бывают очень низкого уровня. Во-вторых, и в-главных, с помощью тестов в принципе нельзя установить наличие тех компетенций, которые должна давать высшая школа. Люди, занятые практическим преподаванием, всегда хотят задать чиновникам Рособрнадзора — коверкающим между прочим чужие судьбы, — простой вопрос: вам не приходило в голову сравнить эти ваши тесты хотя бы с теми компетенциями, которые прописаны в стандартах? Сколько еще можно измерять силу тока в килограммах?

    Думаю, что решение проблемы лежит на поверхности. Аккредитация должна проводиться на основе мониторинга, проверяющего с помощью информационно-коммуникационных технологий фактическое соблюдение лицензионных требований к учебному процессу. Все регламентирующие его организацию и содержание документы, вплоть до расписания, должны находиться в свободном доступе в Сети. Кроме того, там должны быть представлены все ключевые моменты оценивания: курсовые, дипломные работы, а также процедуры сдачи госэкзаменов и защиты дипломов, входящие в состав итоговой государственной аттестации.

    Еще раз напомню: государство и без того обстоятельно проверяет подготовку в вузе. Утверждаемый министерством председатель аттестационной комиссии пишет развернутый отчет, который в это же министерство и отправляется. Что могут к этой проверке добавить тесты, кроме нервотрепки и/или взятки «тестологу»? Вы не доверяете ни комиссии, ни ее председателю? Правильно делаете, потому что он иногда (боюсь сказать обычно) отсутствует, так как в собственном вузе в это же время защищаются его дипломники, и появляется только для того, чтобы подписать не глядя подготовленный выпускающей кафедрой отчет, дипломы и протоколы. Так вот и убедитесь в режиме on line: на месте ли председатель,

    21

    как в действительности идет защита дипломов, обоснованны ли оценки работы, проверенной, кстати, системой «антиплагиат», — тогда и можно будет говорить о подлинной аккредитации. Заодно такой уровень открытости поможет абитуриенту и его родителям увидеть, куда стоит идти учиться, а где нет ничего кроме пресловутого пиара.

    Возрождение высшего образования невозможно без жесткого отсечения необучаемых. Новый закон об образовании легко позволяет это сделать на уровне министерства — через установление минимального балла ЕГЭ по профильным дисциплинам. Например, не ниже школьной четверки. Ни за какие деньги нельзя принимать на большинство инженерных специальностей человека, который не смог освоить на четыре школьную физику или математику, нельзя учиться на врача с тройкой по биологии и т. п.

    Коснусь вопроса о социальной и гуманитарной составляющей высшего образования, на которую в последние годы организована форменная атака. Минимальное время пребывания в аспирантуре, минимальная аспирантская стипендия, перманентное сокращение студенческих бюджетных мест, сокращение числа диссертационных советов и т. п. — вся эта травля гуманитариев, без сомнения, связана с целенаправленным интеллектуальным разоружением населения в областях, относящихся к социально значимой проблематике, как то делалось и в древнейших обществах, и в СССР. Этим же, возможно, объясняется консервирование марксистских подходов в массовых учебниках по социальным наукам. Марксизм — мощное учение, появившееся в 40-х годах позапрошлого века. Тогда еще Дарвин не опубликовал «Происхождения видов», не было даже понятия об атоме в современном смысле слова и т. п. Социальное знание продвинулось с тех пор не меньше, чем естественные науки, не говоря уже о том, что в отличие от природы, которая осталась той же, общество коренным образом изменилось. Классический марксизм — и тем более его ленинско-сталинский вульгаризованный извод — мало что может сказать о современном мире и о российском обществе, так как не располагает даже категориальным аппаратом для его описания. Пора преодолевать, а не воспроизводить шизофреническую раздвоенность отечественной науки и образования, — когда в естествознании мы мыслим, а в обществознании веруем.

    И еще одно важное соображение. Классическое высшее образование восстанавливать надо, оно еще долго будет ключевым звеном социокультурного воспроизводства. Но одновременно надо понимать, что мы входим в эпоху технологической революции в образовании. Новые информационно-коммуникационные технологии принципиально отличаются от книги, телевидения и т. п. своей интерактивностью. Интерактивная аудиовизуальная коммуникация, включая и групповую, сегодня легко достижима. Во всех отношениях — экономически, экологически, логистически — невыгодно собирать большое количество людей в одном месте, если учебный процесс можно организовать без подобных обременительных мер. Начавшаяся революция приведет к тому, что и преподавательский, и студенческий контингент уже не будет жестко привязан ни к зданию вуза, ни к городу, ни, в перспективе, к стране. Процесс еще не набрал хода, и мы могли бы здесь если не побороться за мировое лидерство, то хотя бы не отстать. Кардинально новые методики преподавания, программное обеспечение, кадры, качественно иная нормативная база и принципы организации — все это непросто, недешево, но жизненно важно. Только построение адекватной системы высшего образования позволит нам вернуться из исторического зазеркалья в мир, где господствует общесоциальный рациональный дискурс. Или, как говорили раньше, — в царство разума.

    [1] Лейбниц Г. Избранные философские сочинения. М., 1890. С. 208.

    [2] Гроций Г. О праве войны и мира. Три книги, в которых объясняются естественное право и право народов, а также принципы публичного права. М., 1994.

    [3] Отношения между большевистской властью и естественными науками тоже складываются, мягко говоря, не идиллически. Лишь после того как власть в полной мере осознает роль физики и математики в модернизации оборонной промышленности, она создает для них привилегированные условия.

    [4] Напомню позднесоветский анекдот, когда на госэкзамене в мединституте комиссия, пытаясь «вытащить» ничего не знающего студента, показывает ему два скелета, мужской и женский:

    — Чьи это скелеты?
    — Не знаю.
    — Господи, чему тебя шесть лет учили?!
    — Неужели Маркс и Энгельс?!